Содержание / Библиотека / Фандорин / Эраст / «Декоратор» / Глава девятая


Декоратор

Скверный конец скверной истории
9 апреля, светлое воскресенье, ночь

Цок-цок-цок, весело отстукивают кованые копыта по булыжной мостовой, мягко шуршат резиновые шины, плавно качают стальные рессоры. Празднично катит Декоратор по ночной Москве, с ветерком, под радостный перезвон пасхальных колоколов, под пушечную пальбу. На Тверском иллюминация, горят разноцветные фонарики, а по левую руку, где Кремль, небо переливается всеми оттенками радуги — фейерверк там, пасхальный салют. На бульваре людно. Голоса, смех, бенгальские огни. Москвичи раскланиваются со знакомыми, целуются, где-то даже хлопнула пробка от шампанского.

А вот и поворот на Малую Никитскую. Здесь пустынно, темно, ни души.

— Стой, милый, приехали, — говорит Декоратор.

Извозчик спрыгивает с козел, открывает дверцу разукрашенной бумажными гирляндами пролетки. Сдернув картуз, произносит святые слова:

— Христос Воскресе.

— Воистину Воскресе, — с чувством отвечает Декоратор, и, откинув вуаль, целует православного в колючую щеку. На чай дает целый рубль. Такой уж нынче светлый час.

— Благодарствуйте, барыня, — кланяется извозчик, растроганный не столько рублем, сколько поцелуем.

Хорошо, ясно на душе у Декоратора.

Безошибочное, никогда не подводившее чутье подсказывает: сегодня великая ночь, все напасти и мелкие неудачи останутся в прошлом. Впереди, совсем близко счастье. Все будет хорошо, очень хорошо.

Ах, какой замыслен tour-de-force1! Господин Фандорин как мастер своего дела не сможет не оценить. Погорюет, поплачет — в конце концов, все мы люди — а потом задумается над произошедшим и поймет, непременно поймет. Ведь умный человек и, кажется, умеет видеть Красоту.

Надежда на новую жизнь, на признание и понимание согревает глупое, доверчивое сердце Декоратора. Трудно нести крест великой миссии одному. Христу — и тому Симон Киринеянин плечо под крест поставил.

Фандорин с японцем сейчас несутся во весь опор на Рогожский вал. Пока найдут 52 нумер, пока будут дожидаться. А если что и заподозрит чиновник особых поручений, то в третьеразрядном «Царьграде» телефонного аппарата ему не сыскать.

Время имеется. Можно не спешить.

Женщина, которую любит коллежский советник, набожна. Сейчас она еще в церкви, но служба в ближнем храме Вознесения скоро закончится, и к часу пополуночи женщина непременно вернется — накрывать пасхальный стол и ждать своего мужчину.

Ажурные ворота с короной, за ними двор, темные окна флигеля. Здесь.

Декоратор откидывает с лица вуаль, оглядывается по сторонам и ныряет в железную калитку.

С дверью флигеля приходится повозиться, но ловкие, талантливые пальцы свое дело знают. Щелкает замок, скрипят петли, и вот Декоратор уже в темной прихожей.

Ждать, пока обвыкнутся глаза, не нужно, привычному взгляду мрак не помеха. Декоратор быстро проходит по темным комнатам.

В гостиной секундный испуг: оглушительно бьют огромные часы в виде лондонского Биг Бена. Неужто уже так поздно? Декоратор в смятении смотрит на свои дамские часики — нет, спешит Биг Бен. Еще без четверти.

Надо выбрать место для священнодействия.

Декоратор сегодня в ударе, парит на крыльях вдохновения. А что если прямо в гостиной, на обеденном столе?

Будет так: господин Фандорин войдет вон оттуда, из прихожей, включит электрическое освещение и увидит восхитительную картину.

Решено. Где тут у них скатерти?

Порывшись в бельевом шкафу, Декоратор выбирает белоснежную, кружевную и накрывает ею большой, тускло мерцающий полировкой стол.

Да, это будет красиво. В буфете, кажется, мейсенский сервиз? Расставить фарфоровые тарелки по краешку стола, кругом, и разложить на них все изъятые сокровища. Это будет лучшее из всех творений.

Итак, декорация продумана.

Декоратор идет в прихожую, встает у окошка и ждет. Радостное предвкушение и святой восторг переполняют душу.

Двор вдруг светлеет, это выглянула луна. Знамение, явное знамение! Столько недель было хмуро, пасмурно, а нынче будто пелену с Божьего мира сдернули. Какое ясное небо, звездное! Воистину Светлое Воскресение. Декоратор трижды сотворяет крестное знамение.

Пришла!

Несколько быстрых взмахов ресниц, чтобы стряхнуть слезы восторга.

Пришла. В ворота неспеша входит невысокая фигурка, в широком салопе, в шляпке. Когда подходит к двери, становится видно, что шляпка траурная, с черным газом. Ах да, это из-за мальчика Анисия Тюльпанова. Не горюй, милая, и он, и домашние его уже у Господа. Им там хорошо. И тебе будет хорошо, потерпи немножко.

Дверь открывается, женщина входит.

— Христос Воскресе, — тихим, ясным голосом приветствует ее Декоратор. — не пугайтесь, моя славная. Я пришла, чтобы вас обрадовать.

Женщина, впрочем, кажется, и не испугана. Не кричит, не пытается бежать. Наоборот, делает шаг навстречу. Луна озаряет прихожую ровным молочным сиянием, и видно, как сквозь вуаль блестят глаза.

— Да что ж мы, будто мусульманки какие, в чадрах, — шутит Декоратор. — Откроем лица.

Откидывает вуаль, улыбается ласково, от души.

— И давайте на «ты», — говорит. — Нам суждено близкое знакомство. Мы будем ближе, чем сестры. Ну-ка, дай посмотреть на твое личико. Я знаю, ты красива, но я помогу тебе стать еще прекрасней.

Осторожно протягивает руку, а женщина не шарахается, ждет. Хорошая женщина у господина Фандорина, спокойная, молчаливая, Декоратору такие всегда нравились. Не хотелось бы, чтоб она все испортила криком ужаса, страхом в глазах. Она умрет моментально, без боли и испуга. Это будет ей подарком.

Правой рукой Декоратор вытягивает из чехольчика, что прикреплен сзади к поясу, скальпель, левой же отбрасывает с лица счастливицы тончайший газ.

Видит широкое, идеально круглое лицо, раскосые глаза. Что за наваждение!

Но придти в себя времени не хватает, потому что в прихожей что-то щелкает, и вспыхивает яркое, нестерпимое после темноты сияние.

Декоратор слепнет, зажмуривается. Слышит голос из-за спины:

— Я вас сейчас тоже обрадую, господин Пахоменко. Или предпочитаете, чтобы вас называли прежним именем, господин Соцкий?

Чуть приоткрыв глаза, Декоратор видит перед собой слугу-японца, который пялится на него немигающим взглядом. Декоратор не оборачивается. А что оборачиваться, и так ясно, что сзади господин Фандорин и, вероятно, держит в руке револьвер. Хитрый чиновник не поехал в гостиницу «Царьград». Не поверил коллежский советник в виновность Захарова. Почему? Ведь все было устроено так разумно. Видно, сам Сатана Фандорину нашептал.

Элои! Элои! Ламма савахфани?2 Или не оставил, а испытываешь мой дух на твердость?

А вот проверим.

Стрелять чиновник не станет, потому что его пуля прошьет Декоратора насквозь и в японце застрянет.

Скальпелем коротышке в живот. Коротко, чуть ниже диафрагмы. После, рывком, развернуть японца за плечи и им прикрыться, толкнуть навстречу Фандорину. До двери два прыжка, а там посмотрим, кто быстрее бегает. Арестанта 3576 даже свирепые херсонские волкодавы не догнали. Как-нибудь уж и от господина коллежского советника уйдет.

Ну, помоги, Господь!

Правая рука со стремительностью пружины вылетает вперед, но отточенное лезвие рассекает пустоту — японец с неправдоподобной легкостью отпрыгивает назад, бьет Декоратора ребром ладони по запястью, и скальпель с тихим, печальным звоном летит на пол, азиат же снова застывает на месте с чуть разведенными в стороны руками.

Инстинкт заставляет Декоратора развернуться. Он видит дуло револьвера. Оружие чиновник держит внизу, у бедра. Если так стрелять, снизу вверх, то пуля снесет Декоратору верхушку черепа, а японца не заденет. Это меняет дело.

— А обрадую я вас вот чем, — все тем же ровным голосом продолжает Фандорин, будто беседа вовсе не прерывалась. — я освобождаю вас от ареста, следствия, суда и неминуемого приговора. Вы будете застрелены при задержании.

Отвернулся. Все-таки он от меня отвернулся, думает Декоратор, но эта мысль печалит его недолго, вытесненная внезапной радостью. Нет, не отвернулся! Он смилостивился и призывает, допускает к Себе! Ныне отпущаеши мя, Господи.

Скрипит входная дверь, отчаянный женский голос умоляюще произносит:

— Эраст, нельзя!

Декоратор возвращается из горних, совсем уж было раскрывшихся высей на землю. С любопытством оборачивается и видит в дверях очень красивую, статную женщину в черном траурном платье и черной же шляпке с вуалью. На плечах женщины лиловая шаль, в одной руке узелок с пасхой, в другой венок из бумажных роз.

— Ангелина, почему ты вернулась? — сердито говорит коллежский советник. — я же просил тебя переночевать в «Метрополе»!

Красивая женщина. Вряд ли она стала бы намного красивей на столе, залитая собственным соком и распахнувшая лепестки тела. Разве что совсем чуть-чуть.

— Сердце подсказало, — отвечает Фандорину красивая женщина, ломая руки. — Эраст Петрович, не убивайте, не берите греха на душу. Согнется от этого душа, сломается.

Интересно, а что коллежский советник?

От былого хладнокровия не осталось и следа, смотрит на красивую женщину сердито и растерянно. Японец тоже оторопел: вертит стриженой башкой то на хозяина, то на хозяйку, вид имеет преглупый.

Ну, тут дело семейное, не будем навязываться. Разберутся без нас.

Декоратор в два скачка огибает японца, а там пять шагов до спасительной двери, и стрелять Фандорину нельзя — женщина рядом. Прощайте, господа!

Стройная ножка в черном фетровом ботике подсекает Декоратора под щиколотку, и летит Декоратор со всего разбегу — прямо лбом в дверной косяк.

Удар. Темнота.

* * *

Все было готово к началу суда.

Подсудимый в женском платье, но без шляпки, обмякнув, сидел в кресле. На лбу у него наливалась пурпуром впечатляющая шишка.

Рядом, скрестив на груди руки, стоял судебный пристав — Маса.

Судьей Эраст Петрович определил быть Ангелине, роль прокурора взялся исполнять сам.

Но сначала был спор.

— Не могу я никого судить, — сказала Ангелина. — на то есть государевы судьи, пусть они решают, виновен ли, нет ли. Пускай по их приговору будет

— Какой там п-приговор, — горько усмехнулся Фандорин, после задержания преступника вновь начавший заикаться, причем еще больше, чем ранее, словно вознамерился наверстать упущенное. — Кому нужен т-такой скандальный процесс? Соцкого охотно признают невменяемым, посадят в сумасшедший дом, и он непременно оттуда сбежит. Такого никакими решетками не удержишь. Я хотел убить его, как убивают бешеную собаку, но ты мне не д-дала. Теперь решай его участь сама, раз уж вмешалась. Дела этого выродка т-тебе известны.

— А коли это не он? Разве вы не можете ошибаться? — горячо произнесла Ангелина, обращавшаяся к Эрасту Петровичу то на «ты», то на «вы».

— Я докажу тебе, что убийца — именно он. На то я и п-прокурор. Ты же суди по с-справедливости. Милосерднее судьи ему не сыскать во всем мире. А не хочешь быть его судьей, п-поезжай в «Метрополь» и не мешай мне.

— Нет, я не уеду, — быстро сказала она. — Пускай суд. Но на суде адвокат есть. Кто ж будет его защищать?

— Уверяю тебя, что этот г-господин роль защитника никому не уступит. Он умеет за себя п-постоять. Начинаем!

Эраст Петрович кивнул Масе, и тот сунул под нос сидящему склянку с нашатырем.

Человек в женском платье дернул головой, захлопал ресницами. Глаза, вначале мутные, обрели лазоревую ясность и осмысленность. Мягкие черты озарились доброжелательной улыбкой.

— Ваше имя и з-звание, — сурово сказал Фандорин, до некоторой степени узурпируя прерогативы председателя.

Сидящий оглядел мизансцену. Улыбка не исчезла, но из ласковой стала иронической.

— Решили поиграться в суд? Что ж, извольте. Имя и звание? Да, Соцкий… Бывший дворянин, бывший студент, бывший арестант 3576. А ныне — никто.

— Признаете ли вы себя виновным в совершении убийств, — Эраст Петрович стал читать по блокноту, делая паузу после каждого имени, — проститутки Эммы Элизабет Смит 3 апреля 1888 года на Осборн-стрит в Лондоне; проститутки Марты Табрам 7 августа 1888 года у Джордж-ярда в Лондоне; проститутки Мэри Энн Николс 31 августа 1888 года на Бакс-роу в Лондоне; проститутки Энн Чэпмен 8 сентября 1888 года на Хенбери-стрит в Лондоне; проститутки Элизабет Страйд 30 сентября 1888 года на Бернер-стрит в Лондоне; проститутки Кэтрин Эддоус того же 30 сентября на Митр-сквер в Лондоне; проститутки Мери Джейн Келли 9 ноября 1888 года на Дорсет-стрит в Лондоне; проститутки Роуз Майлет 20 декабря 1888 года на Поплар-Хай-стрит в Лондоне; проститутки Александры Зотовой 5 февраля 1889 года в Свиньинском переулке в Москве; нищенки Марьи Косой 11 февраля 1889 года в Малом Трехсвятском переулке в Москве; проститутки Степаниды Андреичкиной в ночь на 4 апреля 1889 года на Селезневской улице в Москве; неизвестной девочки-нищенки 5 апреля 1889 года близ Ново-Тихвинского переезда в Москве; надворного советника Леонтия Ижицына и его горничной Зинаиды Матюшкиной в ночь на 6 апреля 1889 года на Воздвиженке в Москве; девицы Софьи Тюльпановой и ее сиделки Пелагеи Макаровой 7 апреля 1889 года в Гранатном переулке в Москве; губернского секретаря Анисия Тюльпанова и лекаря Егора Захарова в ночь на 8 апреля 1889 года на Божедомском кладбище в Москве. Всего восемнадцати человек, из которых восемь умерщвлены вами в Англии и десять в России. И это лишь те жертвы, о которых следствию доподлинно известно. Повторяю вопрос: признаете ли вы себя виновным в совершении этих преступлений?

Голос Фандорина, словно окрепнув от чтения длинного списка, стал громким, звучным, будто коллежский советник выступал перед полным залом. Заикание опять странным образом исчезло.

— А это, дорогой Эраст Петрович, смотря по доказательствам, — ласково ответил обвиняемый, кажется, очень довольный предложенной игрой. — Ну, будем считать, что не признаю. Очень хочется речь обвинения выслушать. Просто из любопытства. Раз уж вы решили повременить с моим истреблением.

— Что ж, слушайте, — строго ответил Фандорин, перелистнул страничку блокнота и далее говорил, хоть и обращаясь к Пахоменко-Соцкому, но глядя преимущественно на Ангелину.

— Сначала — предыстория. В 1882 в Москве приключился скандал, в котором оказались замешаны студенты-медики и слушательницы Высших женских курсов. Вы были предводителем, злым гением этого распутного кружка и за это, единственный из участников, понесли суровое наказание: получили четыре года арестантских рот — безо всякого суда, дабы избежать огласки. Вы были жестоки с несчастными, бесправными проститутками, и судьба отплатила вам такой же жестокостью. Вы попали в Херсонскую военную тюрьму, про которую рассказывают, что она страшнее сибирской каторги. В позапрошлом году, в результате следствия по делу о злоупотреблениях властью, начальство арестантских рот было отдано под суд. Но к тому времени вы были уже далеко…

Эраст Петрович запнулся и после некоторой внутренней борьбы продолжил :

— Я обвинитель и не обязан выискивать для вас оправдания, однако же не могу умолчать о том, что окончательному превращению порочного юнца в ненасытного, кровожадного зверя способствовало само общество. Контраст между студенческой жизнью и адом военной тюрьмы свел бы с ума кого угодно. В первый же год, защищаясь, вы совершили убийство. Военный суд признал смягчающие обстоятельства, однако увеличил срок заключения до восьми лет, а после нападения на конвоира на вас надели кандалы и подвергли длительному заключению в карцер. Должно быть, из-за нечеловеческих условий содержания вы и превратились в нечеловека. Нет, Соцкий, вы не сломались, не сошли с ума, не наложили на себя руки. Чтобы выжить, вы стали иным существом, напоминающим человека только по обличью. В 1886-ом вашим родным, впрочем, давно от вас отвернувшимся, сообщили, что арестант Соцкий утонул в Днепре при попытке к бегству. Я отправил запрос в военно-судебный департамент, было ли обнаружено тело беглеца. Мне ответили, что нет. Такого ответа я и ждал. Тюремное начальство просто скрыло факт удачного побега. Самое обычное дело.

Обвиняемый слушал Фандорина с живейшим интересом, не подтверждая его слова, но и не опровергая их.

— Скажите, мой милый прокурор, а с чего вы вообще взялись ворошить дело какого-то давно забытого Соцкого? Вы уж простите, что перебиваю, но у нас суд неформенный, хоть, полагаю, приговор будет окончательный и обжалованию не подлежащий.

— Двое из лиц, первоначально попавших в круг подозреваемых, Стенич и Бурылин, были вашими соучастниками в деле «садического кружка» и поминали ваше имя. Выяснилось, что и судебно-медицинский эксперт Захаров, участвовавший в расследовании, принадлежал к той же компании. Я сразу понял, что сведения о ходе расследования преступник может получать только от Захарова, хотел присмотреться к его окружению, но вначале пошел по неверному пути — заподозрил фабриканта Бурылина. Очень уж все сходилось.

— А что ж на самого Захарова не подумали?  — с некоторой даже обидой спросил Соцкий. — Ведь все на него указывало, и я как мог посодействовал.

— Нет, Захарова я убийцей считать не мог. Он меньше прочих запятнал себя в деле «садистов», был всего лишь пассивным созерцателем ваших жестоких забав. Кроме того Захаров был откровенно, вызывающе циничен, а для убийц маниакального типа такой склад характера несвойственен. Но это соображения косвенные, главное же, что Захаров в минувшем году гостил в Англии всего полтора месяца и во время большей части лондонских убийств находился в Москве. Я проверил это первым же делом и сразу исключил его из числа фигурантов. Он не мог быть Джеком-Потрошителем.

— Дался вам этот Джек! — досадливо дернул плечом Соцкий. — Ну, предположим, что Захаров, гостя в Англии у родственников, начитался газетных статей про Потрошителя и решил продолжить его дело в Москве. Я еще давеча приметил, что вы количество жертв как-то чудно считаете. У следователя Ижицына по-другому выходило: он на стол тринадцать трупов выложил, а вы мне московских убийств предъявляете всего десять. И это считая вместе с теми, кто преставился уже после «следственного эксперимента», а то вообще только четыре вышло бы. Что-то у вас не сходится, господин обвинитель.

— Отнюдь. — Неожиданный выпад Эраста Петровича ничуть не смутил. — из тринадцати эксгумированных тел со следами глумления только четыре были доставлены непосредственно с места преступления: Зотова, Марья Косая, Андреичкина и неизвестная девочка, причем две свои февральские жертвы вы не успели обработать по всей вашей методе — видно, кто-то спугнул. Прочие девять трупов, обезображенные страшнее всего, были извлечены из безымянных могил. Московская полиция, конечно, далека от совершенства, но невозможно себе представить, чтобы никто не обратил внимания на трупы, изуродованные таким чудовищным образом. У нас в России убивают много, но проще, без этаких фантазий. Вон когда Андреичкину искромсанной обнаружили, какой сразу переполох поднялся. Немедленно донесли генерал-губернатору, а его сиятельство отрядил для дознания чиновника особых поручений. Скажу безо всякого бахвальства, что князь поручает мне лишь дела, которым придает чрезвычайное значение. А тут чуть не десяток истерзанных трупов, и никто не поднял шум? Невозможно.

— Что-то я не пойму, — впервые с начала «процесса» раскрыла рот Ангелина. — Кто же над ними, бедными, такое учинил?

Эраста Петровича ее вопрос явно обрадовал — упорное молчание «судьи» лишало разбирательство всякого смысла.

— Самые ранние тела эксгумированы из ноябрьского рва. Однако это вовсе не означает, что Джек-Потрошитель появился в Москве уже в ноябре.

— Еще бы! — прервал Фандорина обвиняемый. — Насколько я запомнил, последнее лондонское убийство совершено в канун рождества. Не знаю, удастся ли вам доказать нашему очаровательному судье, что я повинен в московских преступлениях, но уж Потрошителя вам из меня точно сделать не удастся.

По лицу Эраста Петровича скользнула ледяная усмешка, и оно снова сделалось строгим и мрачным:

— Отлично понимаю смысл вашей реплики. От московских убийств вам не отпереться. Чем их больше, чем они чудовищней и безобразней, тем для вас лучше — скорее признают безумным. А за Джековы приключения англичане непременно потребуют вас выдать, и российская Фемида с превеликим удовольствием избавится от столь обременительного умопомешанного. Поедете в Британию, а там гласность, нашенского шито-крыто не выйдет. Болтаться вам, милостивый государь, на виселице. Не хочется? — Голос Фандорина перешел на октаву ниже, словно у самого Эраста Петровича горло перехватило удавкой. — от лондонского «хвоста» вам не избавиться, даже не надейтесь. А с мнимым несовпадением сроков все объясняется просто. «Сторож Пахоменко» появился на Божедомском кладбище вскоре после нового года. Полагаю, что пристроил вас Захаров, по старому знакомству. Вероятнее всего, вы встретились в Лондоне во время его последней поездки. Про ваши новые увлечения Захаров, разумеется, не знал. Думал, вы бежали из тюрьмы. Как не помочь старому товарищу, обиженному судьбой. Так?

Соцкий не ответил, только двинул плечом: мол, слушаю, продолжайте.

— Что, жарко вам стало в Лондоне? Полиция близко подобралась? Ладно. Перебрались вы на родину. Не знаю, по какому паспорту вы пересекли границу, но в Москве появились уже в качестве простого малороссийского крестьянина, одного из странников-богомольцев, которых так много на Руси. Потому и в полицейских записях о приехавших из-за границы сведения о вас отсутствуют. Пожили вы немножко при кладбище, пообвыклись, присмотрелись. Захаров, очевидно, вас жалел, опекал, деньгами помогал. Вы довольно долго держались, никого не убивая, более месяца. Возможно, намеревались начать новую жизнь. Но это было свыше ваших сил. После лондонского возбуждения обычная жизнь стала для вас невозможной. Эта особенность маниакального сознания криминалистике хорошо известна. Кто раз вкусил крови, уж не остановится. Поначалу, используя свою должность, вы кромсали трупы из могил, благо время стояло зимнее, и тела, похороненные с конца ноября, совсем не разложились. Один раз вы опробовали мужской труп — не понравилось. Что-то не совпало с вашей «идеей». В чем она состоит, ваша идея? Грешных, безобразных женщин не выносите? «Хочу обрадовать», «помогу стать прекрасней» — это вы при помощи скальпеля спасаете падших от уродства? Отсюда и кровавый поцелуй?

Обвиняемый молчал. Лицо его стало торжественным и отрешенным, ярко-синие глаза померкли, прикрытые полуопущенными ресницами.

— А потом вам бездыханных тел стало мало. Вы совершили несколько покушений, к счастью неудачных, и два убийства. Или больше?! — внезапно вскричал Фандорин, рванулся к обвиняемому и тряхнул его за плечи, да так, что голова Соцкого чуть не слетела с плеч.

— Отвечайте!

— Эраст! — крикнула Ангелина. — не надо!

Коллежский советник отшатнулся от сидящего, сделал два поспешных шага назад и спрятал руки за спину, борясь с волнением. Потрошитель же, ничуть не испуганный взрывом Эраста Петровича, сидел неподвижно и взирал на Фандорина взглядом, исполненным спокойствия и превосходства.

— Что вы можете понимать, — едва слышно прошептали мясистые, сочные губы.

Эраст Петрович недовольно нахмурился, стряхнул со лба прядь черных волос и продолжил прерванную речь:

— Вечером 3 апреля, через год после первого лондонского убийства, вы умертвили девицу Андреичкину и надругались над ее телом. Еще через день вашей жертвой стала малолетняя нищенка. Дальнейшие события происходили очень быстро. Ижицынский «эксперимент» вызвал у вас приступ возбуждения, который вы разрядили, убив и выпотрошив самого Ижицына. Заодно умертвили и его ни в чем не повинную горничную. С этого момента вы отходите от своей «идеи», вы убиваете для того, чтобы замести след и уйти от кары. Когда вы поняли, что круг сжимается, вы решили, что удобнее всего будет свалить вину на вашего друга и покровителя Захарова. Тем более что эксперт начал вас подозревать — вероятно, сопоставил факты или же знал что-то такое, чего не знаю я. Во всяком случае в пятницу вечером Захаров писал письмо, адресованное следствию, в котором намеревался вас разоблачить. Рвал, начинал заново, снова рвал. Ассистент Грумов рассказал, что Захаров заперся в кабинете еще в четвертом часу, да так до вечера и промучился. Мешали вполне понятные, но в данном случае неприменимые установления чести, корпоративная этика, да и в конце концов, просто сострадание к обиженному судьбой товарищу. Вы унесли письмо и подобрали все обрывки. Но два маленьких клочка все-таки не заметили. На одном было написано: «более молчать», на другом: «бражения корпоративной чести и сочувствие к старому тов». Смысл очевиден — Захаров писал, что не может более молчать и, оправдывая затянувшееся укрывательство убийцы, ссылался на соображения корпоративной чести и сочувствие к старому товарищу. Именно в тот момент я окончательно уверился, что преступника следует искать среди бывших соучеников Захарова. Раз «сочувствие» — значит, среди тех, чья жизнь сложилась неудачно. Это исключало миллионера Бурылина. Оставались только трое — полубезумный Стенич, спившийся Розен и Соцкий, имя которого вновь и вновь возникало в рассказах былых «садистов». Он якобы погиб, но это требовалось проверить.

— Эраст Петрович, а отчего вы так уверены, что лекарь этот, Захаров, убит? — спросила Ангелина.

— Оттого, что он исчез, хоть исчезать ему было незачем, — ответил Эраст Петрович. — Захаров в убийствах неповинен, да и укрывал он, по его разумению, не кровавого душегуба, а беглого арестанта. Когда же понял, кого пригрел, — испугался. Держал у кровати заряженный револьвер. Это он вас, Соцкий, боялся. После убийств в Гранатном переулке вы вернулись на кладбище и увидели Тюльпанова, следящего за флигелем. Сторожевой пес на вас не залаял, он вас хорошо знает. Увлеченный наблюдением Тюльпанов вас не заметил. Вы поняли, что подозрение пало на эксперта, и решили этим воспользоваться. В предсмертном рапорте Тюльпанов сообщает, что в начале одиннадцатого Захаров вышел из кабинета, а потом из коридора донесся какой-то грохот. Очевидно, убийство произошло именно тогда. Вы бесшумно проникли в дом и ждали, когда Захаров зачем-нибудь выйдет в коридор. Неслучайно с пола исчез половик — на нем должны были остаться следы крови, потому вы его и унесли. Покончив с Захаровым, вы тихонько выбрались наружу, напали на Тюльпанова сзади, смертельно его ранили и оставили истекать кровью. Полагаю, вы видели, как он поднялся, как шатаясь вышел за ворота и снова упал. Подойти и добить его побоялись — знали, что он вооружен и еще знали, что полученные Тюльпановым раны смертельны. Не теряя времени, вы оттащили тело Захарова и зарыли его на кладбище. Я даже знаю, где именно: бросили в апрельский ров для неопознанных трупов и слегка закидали землей. Кстати, знаете, как вы себя выдали?

Соцкий встрепенулся, и застывшее, отрешенное выражение лица сменилось прежним любопытством — но не более, чем на несколько мгновений. Затем невидимый занавес опустился вновь, стерев всякий след живых чувств.

— Когда я разговаривал с вами вчера утром, вы сказали, что не спали до самого утра, что слышали выстрелы, а потом — стук двери и звук шагов. Из этого я должен был понять, что Захаров жив и скрылся. Я же понял совсем другое. Если сторож Пахоменко обладает таким острым слухом, что издали расслышал шаги, то как же он мог не услышать свистков очнувшегося Тюльпанова? Ответ напрашивался сам собой: в это время вас в сторожке не было. Вы были на достаточном отдалении от ворот — к примеру, в самом дальнем конце кладбища, где как раз и расположен апрельский ров. Это раз. Захаров, если бы он и был убийцей, не мог уйти через ворота, потому что там лежал раненый Тюльпанов, еще не пришедший в сознание. Преступник непременно добил бы его. Это два. Таким образом я получил подтверждение того, что Захаров, который заведомо не мог быть лондонским маньяком, непричастен и к смерти Тюльпанова. Если при этом он исчез — значит, убит. Если вы говорите неправду об обстоятельствах его исчезновения, значит, вы к этому причастны. Помнил я и о том, что оба «идейных» убийства, проститутки Андреичкиной и нищенки, совершены в пределах пятнадцати минут ходьбы от Божедомки — на это первым обратил внимание покойный Ижицын, правда, сделавший неверные выводы. Сопоставив эти факты с обрывками фраз из пропавшего письма, я почти уверился, что «старый товарищ», которому Захаров сочувствовал и которого не хотел выдавать, — это вы. По роду занятий вы были причастны к эксгумированию трупов и многое знали о ходе расследования. Это раз. Вы присутствовали при «следственном эксперименте». Это два. Вы имели доступ к могилам и рвам. Это три. Вы были знакомы и даже дружны с Тюльпановым. Это три. В списке свидетелей «эксперимента», составленном Тюльпановым перед смертью, вам дана следующая характеристика.

Эраст Петрович подошел к столу, взял листок и прочел:

— «Пахоменко, кладбищенский сторож. Имени-отчества не знаю, рабочие зовут его «Пахом». Возраст неопределенный: между тридцатью и пятьюдесятью. Рост выше среднего, телосложение плотное. Лицо округлое, мягкое, усов и бороды не носит. Малороссийский выговор. Имел с ним неоднократные беседы на самые разные темы. Слушал истории из его жизни (он богомолец и многое повидал), рассказывал ему про себя. Он умен, наблюдателен, религиозен, добр. Оказал мне большую помощь в следствии. Пожалуй, единственный из всех, в невиновности которого не может быть и тени сомнения».

— Милый мальчик, — растроганно произнес обвиняемый, и от этих слов лицо коллежского советника дернулось, а бесстрастный конвоир прошептал по-японски что-то резкое, свистящее.

Вздрогнула и Ангелина, с ужасом глядя на сидящего.

— Откровения Тюльпанова пригодились вам в пятницу, когда вы проникли в его квартиру и совершили двойное убийство, — продолжил Эраст Петрович после небольшой паузы. — Что же до моих… семейных обстоятельств, то они известны многим, и вам мог сообщить о них тот же Захаров. Итак, сегодня, то есть, собственно, уже вчера утром у меня оказался всего один подозреваемый — вы. Оставалось, во-первых, установить внешность Соцкого, во-вторых, выяснить, действительно ли он погиб, и, наконец, найти свидетелей, которые могли бы вас опознать. Соцкого, каким он был семь лет назад, мне описал Стенич. Вероятно, за семь лет вы сильно переменились, но рост, цвет глаз, форма носа изменениям не подвержены, и все эти особенности совпали. Депеша из военно-судебного департамента, в которой излагались подробности тюремного заключения Соцкого и его якобы неудачного побега, показали мне, что арестант вполне может быть жив. Более всего пришлось повозиться со свидетелями. Я очень надеялся на бывшего «садиста» Филиппа Розена. В моем присутствии, говоря о Соцком, он произнес загадочную фразу, запавшую мне в память: «Он, покойник, мне в последнее время повсюду мерещится. Вот и вчера…» Фраза осталась незаконченной, Розена перебили. Но «вчера», то есть вечером 4 апреля, Розен был вместе со всеми в морге у Захарова. Я подумал, не мог ли он там случайно увидеть сторожа Пахоменко и уловить в нем черты сходства со старым знакомцем? Увы, Розена отыскать мне не удалось. Но зато я нашел проститутку, которую вы пытались убить семь недель назад, во время масленицы. Она хорошо запомнила вас и может опознать. Теперь можно было и произвести арест, улик хватало. Я бы так и поступил, если б вы сами не перешли в наступление. Тогда я понял, что такого, как вы, можно остановить лишь одним способом…

Грозный смысл этих слов, похоже, до Соцкого не дошел. Во всяком случае он не проявил ни малейших признаков тревоги — напротив, рассеянно улыбнулся каким-то своим мыслям.

— Ах да, еще была записка, посланная Бурылину, — вспомнил Фандорин. — Довольно неуклюжий демарш. На самом деле записка предназначалась мне, не правда ли? Нужно было уверить следствие в том, что Захаров жив и скрывается. Вы даже попытались передать некоторые характерные особенности захаровского почерка, но лишь укрепили меня в уверенности, что подозреваемый — не безграмотный сторож, а человек образованный, хорошо знавший Захарова и знакомый с Бурылиным. То есть именно Соцкий. Не мог меня обмануть и ваш звонок от имени Захарова, эксплуатирующий несовершенство современной телефонии. Мне самому приходилось использовать этот трюк. Ясен был и ваш замысел. Вы действуете, руководствуясь одной и той же чудовищной логикой: если вас кто-то заинтересовал, вы убиваете тех, кто этому человеку дороже всего. Так вы поступили с сестрой Тюльпанова. Так вы хотели поступить с дочерью проститутки, чем-то привлекшей ваше извращенное внимание. Вы настойчиво поминали про слугу-японца, вам явно хотелось, чтобы он пришел вместе со мной. Зачем? Разумеется для того, чтобы Ангелина Самсоновна осталась дома в одиночестве. Лучше мне не думать о том, какую участь вы ей готовили. Иначе я не смогу сдержаться и…

Фандорин сбился и резко обернулся к Ангелине:

— Каков твой приговор? Виновен или нет?

Та, бледная и дрожащая, сказала тихо, но твердо:

— Пускай теперь он. Пускай оправдается, если сможет.

Соцкий молчал, все так же рассеянно улыбаясь. Прошла минута, другая, и когда стало казаться, что защитной речи не будет вовсе, губы обвиняемого шевельнулись, и полилась речь — размеренная, звучная, полная достоинства, будто говорил не этот ряженый с бабьим лицом, а некая высшая сила, преисполненная сознания права и правоты.

— Мне не в чем оправдываться, да и не перед кем. И судия у меня только один — Отец Небесный, которому ведомы мои побуждения и помыслы. Я всегда был сам по себе. Уже в детстве я знал, что я особенный, не такой, как все. Меня снедало безудержное любопытство, я хотел все понять в удивительном устройстве Божьего мира, все испытать, всего попробовать. Я всегда любил людей, и они чувствовали это, тянулись ко мне. Из меня получился бы великий врачеватель, потому что я от природы наделен талантом понимать, откуда берутся боль и страдание, а понимание равнозначно спасению, это знает любой медик. Одного я не выносил — некрасоты, я видел в ней оскорбление Божьего труда, уродство же и вовсе приводило меня в бешенство. Однажды, во время подобного приступа я не смог вовремя остановиться. Безобразная старая шлюха, один вид которой, по тогдашнему моему разумению, был кощунством против Господа, умерла под ударами моей трости. Я впал в исступление не под воздействием садического сладострастия, как вообразили мои судьи — нет, то был священный гнев души, насквозь пропитанной Красотой. С точки зрения общества произошел обычный несчастный случай, золотая молодежь во все времена вытворяла и не такое. Но я не принадлежал к числу белоподкладочников, и меня примерно наказали во устрашение другим. Единственного из всех! Теперь-то я понимаю, что это Господь решил избрать меня, я ведь и есть единственный из всех. Но в двадцать четыре года понять такое трудно. Я был неготов. Для образованного, тонко чувствующего человека ужасы тюремного — нет, во сто крат хуже, чем тюремного — дисциплинарного заключения не поддаются описанию. Я подвергался жестоким унижениям, я был самым забитым и бесправным во всей казарме. Меня мучили, подвергали физиологическому насилию, заставляли ходить в женской юбке. Но я чувствовал, как постепенно во мне зреет некая мощная сила, которая присутствовала в моем существе изначально, а теперь прорастает и тянется к солнцу, как весенний стебель из земли. И однажды я ощутил, что готов. Страх ушел из меня и больше никогда не возвращался. Я убил главного своего мучителя, убил на глазах у всех: подошел, взял обеими руками за уши и разбил его полуобритую голову об стену. Меня заковали в кандалы и семь месяцев держали в темном карцере. Но я не ослабел, не впал в чахотку. С каждым днем я становился все сильнее, все уверенней, мои глаза научились проницать мрак. Все боялись меня — надсмотрщики, начальство, другие арестанты. Даже крысы ушли из моей камеры. Каждый день я напрягал ум, чувствуя, как что-то очень важное стучится в мою душу и никак не может достучаться. Все, что окружало меня, было безобразно и отвратительно. Больше всего на свете я любил Красоту, а ее в моем мире не осталось вовсе. Чтобы не сойти от этого с ума, я вспоминал университетские лекции и чертил щепкой на земляном полу устройство человеческого организма. Там все было разумно, гармонично, прекрасно. Там была красота, там был Бог. Со временем Бог стал говорить со мной, и я понял, что это он ниспосылает мою таинственную силу. Я бежал из острога. Моя сила и выносливость были беспредельны. Меня не догнали волкодавы, специально обученные охоте на людей, в меня не попали пули. Я плыл сначала по реке, потом по лиману много часов, пока меня не подобрали турецкие контрабандисты. Я бродяжничал по Балканам и Европе. Несколько раз попадал в тюрьму, но бежать оттуда было легко, много легче, чем из Херсонской крепости. В конце концов я нашел хорошую работу. В лондонском Уайтчепеле, на скотобойне. Был раздельщиком туш. Вот когда пригодились хирургические знания. Я был на отличном счету, много зарабатывал, копил деньги. Но что-то вновь зрело во мне, когда я смотрел на красиво разложенные сычуги, печень, промытые кишки для колбасного производства, почки, легкие. Всю эту требуху фасовали в нарядные пакеты, развозили по мясным магазинам, чтобы покрасивее уложить там на прилавках. Почему же человек так себя унижает, думал я. Неужто тупое коровье брюхо, предназначенное для перемалывания грубой травы, более достойно уважения, чем наш внутренний аппарат, созданный по Божьему подобию? Озаре

ние наступило год назад, 3 апреля. Я шел с вечерней смены. На безлюдной улочке, где не горели фонари, ко мне подошла гнусная карга и предложила зайти с ней в подворотню. Когда я вежливо отказался, она придвинулась вплотную и, обдавая меня грязным дыханием, принялась выкрикивать бранные, срамные слова. Какая насмешка над образом Божьим, подумал я. Ради чего денно и нощно трудится все ее внутреннее устройство, ради чего качает драгоценную кровь неутомимое сердце, ради чего рождаются, умирают и вновь обновляются мириады клеток ее организма? И мне неудержимо захотелось превратить уродство в Красоту, взглянуть на истинную суть этого существа, столь неприглядного по своей наружности. У меня на поясе висел разделочный нож. Позднее я купил целый набор отличных скальпелей, но в тот, первый раз достаточно оказалось обычного мясницкого тесака. Результат превзошел все мои ожидания. Безобразная баба преобразилась! На моих глазах она стала прекрасной! И я благоговейно застыл при столь очевидном свидетельстве Божьего Чуда! Сидящий прослезился, хотел продолжить, но только махнул рукой и более уже не говорил ни слова. Грудь его часто вздымалась, глаза восторженно смотрели куда-то вверх.

— Тебе достаточно? — спросил Фандорин. — ты признаешь его виновным?

— Да, — прошептала Ангелина и перекрестилась. — он виновен во всех этих злодействах.

— Ты сама видишь, ему нельзя жить. Он несет смерть и горе. Его нужно уничтожить.

Ангелина встрепенулась:

— Нет, Эраст Петрович. Он безумный. Его нужно лечить. Не знаю, получится ли, но нужно попробовать.

— Нет, он не безумный, — убежденно ответил на это Эраст Петрович. — он хитер, расчетлив, обладает железной волей и завидной предприимчивостью. Перед тобой не сумасшедший, а урод. Есть такие, кто рождается с горбом или с заячьей губой. Но есть и другие, уродство которых невооруженным взглядом незаметно. Подобное уродство страшнее всего. Он только по видимости человек, а на самом деле в нем нет главного человечьего отличья. Нет той невидимой струны, которая живет и звучит в душе самого закоренелого злодея. Пусть слабо, пусть едва слышно, но она звенит, подает голос, и по ней человек в глубине души знает, хорошо он поступил или дурно. Всегда знает, даже если ни разу в жизни этой струны не послушался. Ты знаешь поступки Соцкого, ты слышала его слова, ты видишь, каков он. Он даже не догадывается про струну, его деяния подчинены совсем иному голосу. В старину сказали бы, что он — слуга Диавола. Я скажу проще: нелюдь. Он ни в чем не раскаивается. И обычными средствами его не остановить. На эшафот он не попадет, а стенам сумасшедшего дома его не удержать. Всё начнется сызнова.

— Эраст Петрович, вы же давеча сказали, что его англичане затребуют, — жалобно воскликнула Ангелина, словно хватаясь за последнюю соломинку. — Пусть они его убьют, но только не ты, Эраст. Только не ты!

Фандорин покачал головой:

— Процесс выдачи долог. Он сбежит — из тюрьмы, с этапа, с поезда, с корабля. Я не могу рисковать.

— Ты не веришь Богу, — поникнув, грустно молвила она. — Бог знает, как и когда положить конец злодейству.

— Я не знаю про Бога. И безучастным наблюдателем быть не могу. По-моему, хуже этого греха ничего нет. Всё, Ангелина, всё.

Эраст Петрович обратился к Масе по-японски:

— Веди его во двор.

— Господин, вы никогда еще не убивали безоружного, — встревоженно ответил слуга на том же языке. — Вам потом будет плохо. И госпожа рассердится. Я сделаю это сам.

— Это ничего не изменит. А что безоружный, не имеет значения. Устраивать поединок было бы ханжеством. Я с одинаковой легкостью убью его хоть с оружием, хоть без. Обойдемся без дешевой театральности.

Когда Маса и Фандорин, взяв осужденного за локти, повели его к выходу, Ангелина крикнула:

— Эраст, ради меня, ради нас с тобой!

Плечи коллежского советника дрогнули, но он не обернулся.

Зато оглянулся Декоратор и с улыбкой сказал:

— Сударыня, вы сама красота. Но, уверяю вас, что на столе, в окружении фарфоровых тарелок, вы были бы еще прекрасней.

Ангелина зажмурилась и закрыла ладонями уши, но все равно услышала, как во дворе ударил выстрел — сухой, короткий, почти неразличимый средь грохота ракет и шутих, взлетавших в звездное небо.

Эраст Петрович вернулся один. Встал у порога, вытер покрытый испариной лоб. Сказал, клацая зубами:

— Знаешь, что он прошептал? «Господи, какое счастье».

Долго так и было: Ангелина сидела с закрытыми глазами, из-под ресниц текли слезы, а Фандорин стоял, не решаясь войти.

Наконец она встала. Подошла к нему, обняла, несколько раз страстно поцеловала — в лоб, в глаза, в губы.

— Ухожу я, Эраст Петрович. Не поминайте злом.

— Ангелина… — Лицо коллежского советника, и без того бледное, посерело. — Неужто из-за этого упыря, выродка…

— Мешаю я вам, с пути сбиваю, — перебила она, не слушая. — Сестры меня давно зовут, в Борисоглебскую обитель. И с самого начала так следовало, как батюшки не стало. Да ослабела я с вами, праздника возжелала. Вот и кончился он, праздник. На то и праздник, чтоб недолго. Издали буду за вами смотреть. И Бога за вас молить. Делайте, как вам душа подсказывает, а коли что не так — ничего, я отмолю.

— Нельзя тебе в м-монастырь. — Фандорин заговорил быстро, сбивчиво. — ты не такая, как они, ты живая, г-горячая. Не выдержишь ты. И я без т-тебя не смогу.

— Вы сможете, вы сильный. Трудно вам со мной. Без меня легче будет… а что я живая да горячая, так и сестры такие же. Богу холодные не нужны. Прощайте, прощайте. Давно я знала — нельзя нам.

Эраст Петрович потерянно молчал, чувствуя, что нет таких доводов, которые заставят ее переменить решение. И Ангелина молчала, осторожно гладила его по щеке, по седому виску.

Из ночи, с темных улиц, не в лад прощанию, накатывал ликующий, неумолчный звон пасхальных колоколов.

— Ничего, Эраст Петрович, — сказала Ангелина. — Ничего. Христос воскресе.

<< Глава восьмая < Оглавление >


Все авторские права удерживаются
© 1856—2001 Борис Акунин (текст), Артемий Лебедев (оформление)