Содержание / Библиотека / Фандорин / Николас / «Алтын-толобас» / Глава шестая


Алтын-толобас


Глава шестая

Служба есть служба. Любовные обыкновения русских женщин. Поручик фон Дорн разрабатывает Диспозицию. Явление ангела.

— Куда прошь, дубина! Сказано: «Halt!» Первий десяток links! Вторий десяток rechts! Третий links! Четвертий rechts! Пяти links! Шестий rechts! Семий links! Восмий rechts! Барабан — и-и-и: тра-та-та-та, тра-та-та-та!

Корнелиус отобрал у барабанщика палочки, выстучал правильную дробь и потрепал мальчишку по вихрам: не робей, выучишься. Паренек был толковый, схватывал на лету.

Рота маршировала на Девичьем поле — дальнем плацу, расположенном за Пречистенскими воротами и Зубовской стрелецкой слободой, отрабатывала повороты плутонговыми шеренгами.

Пять месяцев усердной выучки не прошли даром. Солдаты истово стучали сапогами по и без того донельзя утоптанной земле, поворачивали лихо, глаза пучили куражно. Фон Дорн, хоть и покрикивал, но больше для порядку — был доволен. Глядя на роту, трудно было поверить, что меньше чем полгода назад большинство солдат не знали, где у них лево, а где право: левши называли правой ту руку или ногу, которой им было удобно пользоваться, а поскольку левшей в роте насчитывалось пятеро, складных экзерциций никак не выходило. Чтоб солдаты не путались, пришлось приучить их к новым словам: тот бок, где стучится сердце — links. Другой — rechts. Ничего, привыкли. Мартышку — и ту выучивают в ладоши хлопать да польского танцевать.

Солдатам хорошо, они от маршировки разогрелись, морды красные, потные, а господин поручик стоя на месте изрядно продрог. К концу октября на Москве стало, как в Вюртемберге зимой, да еще и мелкий зябкий дождь с утра. Можно бы, конечно, в плащ закутаться, но что это будет за командир, будто ворона нахохленная? Посему Корнелиус стоял молодцом, в одном мундире, и только ногой отстукивал: рраз, и-и-и рраз, и-и-и рраз.

На краю плаца, как обычно, толпились зеваки. Холодный дождь московитам нипочем, зонтов тут и в заводе нет. Русский, если промокнет под дождем, встряхнется, как собака, и пошел себе дальше.

К зевакам Корнелиус привык. По большей части на солдатские учения, конечно, глазела чернь, но нередко пялился и какой-нибудь боярин с челядью. Вот и сейчас над толпой торчала горлатная шапка. На белом арабском скакуне сидел важный человек — высокий, костлявый, при длинной седой бороде. Вокруг спешенные дворяне, с десяток, да еще скороходы в одинаковых малиновых кафтанах. Пускай смотрят, не жалко. Развлечений в городе Москве мало, а тут тебе и барабан стучит, и солдаты стройно вышагивают. Пробовал фон Дорн под флейту маршировать — так нажаловались монашки из Новодевичьего монастыря. Нельзя флейту, соблазн.

В общем, худо ли бедно ли, но приноровился обманутый поручик фон Дорн к московской каторге. А начиналась служба так, что хуже и не бывает.

Подъемного жалованья не досталось ему вовсе — ни денег, ни соболей, ни сукна. Все заграбастал вице-министр Федька, взамен согласившись дела о бесчестье не затевать, да еще долго чванился, пес, еле его полковник Либенау уломал.

Этаких солдат, как в своей роте, Корнелиус никогда еще не видывал и даже не подозревал, что подобные уроды могут называться солдатами. Грязные, оборванные — ладно. Но чтоб на всю роту ни одного исправного мушкета, ни одной наточенной сабли, ни пуль, ни пороха! Ай да мушкетеры.

Виноват был, конечно, командир, капитан Овсей Творогов. Мало того что во все дни с утра пьяный, ругливый, так еще и вор редкого бесстыдства. Всю амуницию и припасы продал, солдат вместо службы в работники поденно сдает, а деньги — себе в карман. Пробовал Овсей и нового поручика к своей выгоде пристроить: стеречь купеческие лабазы в Сретенской слободе, только не на того напал.

Пошел Корнелиус к полковнику жаловаться, да что толку? Либенау фон Лилиенклау человек пожилой, уставший от русской жизни и до службы равнодушный. Дал поручику совет: laissez-faire, мой друг, far niente или, говоря по-русски, плюньте да разотрите. Московиты надули вас, а вы надуйте их. Человек вы еще молодой, не то что я, старый ботфорт. Будет война с поляками или хоть с турками — сдайтесь в плен при первой оказии, вот и освободитесь из московской неволи.

Но фон Дорн получать задаром жалованье, пусть даже половинное, не привык. Главное же — со временем возник у него некий тщательно разработанный план, который Корнелиус назвал Диспозицией, и по сему плану от поручика третьей роты требовалось состоять по службе на самом отличном счету.

Начал с ключевого: ввел в разум капитана, ибо с таким командиром навести порядок в роте было невозможно. Урок своего первого московского дня Корнелиус усвоил хорошо: в этой стране можно творить, что хочешь, лишь бы  свидетелей не было. Что ж, обошелся без свидетелей.

Как-то подстерег Овсея Творогова утром пораньше, пока тот еще не впал в пьяное изумление, и отходил его, как следует. От души, вдумчиво. Чтоб синяков и ссадин не осталось, бил чулком, куда насыпал мокрого песку. Кричать не велел, пригрозив, что убьет до смерти, и Овсей не кричал, терпел. Жаловаться Корнелиус тоже отсоветовал. Показал жестами (по-русски тогда еще совсем не умел): любой из солдат тебя, вора, за полтину голыми руками удавит, только слово шепнуть.

Творогов был хоть и пьяница, но не дурак, понял. Стал с того дня тихий, смирный, больше не ругался и солдат не притеснял. Теперь прямо с утра напивался так, что потом весь день лежал колодой в чулане.

Корнелиус завел особого денщика, одного непьющего чухонца, который при Творогове состоял: следил, чтоб в блевотине не захлебнулся и на улицу не лез. Когда капитан начинал шевелиться и хлопать глазами, чухонец вливал в него чарку, и Овсей снова утихал. и ему хорошо, и солдатам.

А командовать ротой фон Дорн стал сам.

* * *

— Перви-второй считать! — Поручик принялся отбивать тростью в такт счету. — Перви-второй, перви-второй! Перви нумера шаг вперед! Kehrt!1 Панцер долой!

Прошелся между двумя шеренгами, повернутыми лицом друг к другу, выбирая себе пару — показывать прием рукопашного боя. Выбрал Епишку Смурова, здоровенного, неповоротливого парня, чтоб преимущества умной борьбы были наглядней.

— Солдаты, смотреть востро! Повторять не буду. Епишка, бей меня в морда!

Приказ есть приказ. Епишка засучил рукав, не спеша развернулся и наметился своротить поручикову личность на сторону.

Корнелиус проворно согнулся, пропуская страшный удар над собой, а когда солдата повело боком вслед за выброшенным кулаком, слегка подтолкнул Епишку в правое же плечо, да подставил ногу.

Верзила грохнулся чугунным рылом в землю, а поручик сел ему на спину и схватил за волоса. Толпа радостно загудела — упражнения в мордобое пользовались у зрителей особенной любовью.

Klar?2 Перви нумер бить, второй нумер кидать. Давай!

Солдаты принялись с охотой колошматить друг друга. Фон Дорн похаживал меж ними, поправлял, показывал. Потом поучил роту еще одному полезному и простому приему — как ошеломить врага, не ожидающего нападения: если снизу рубануть ребром ладони по кончику носа, то противник враз и ослепнет, и одуреет, делай с ним что хочешь.

Третьего дня, как обычно, солдаты подрались со стрельцами. Сабель-ножей не оголяли, потому что на Москве с этим строго — враз на виселицу угодишь, и разбирать не станут, кто прав, кто виноват. Раньше на кулачки при равном числе всегда побеждали стрельцы — они дружнее и к драке привычнее, а тут впервые одолели фондорновские солдаты. Принесли трофеи, семнадцать клюквенных колпаков. За это полковник Либенау получил от генерала Баумана благодарность и бочонок мозельского, а Корнелиус от полковника Либенау похвалу и фунт табаку.

Солдаты махали рукой друг у дружки перед лицами — поручик велел останавливать ладонь за вершок от носа. Зеваки притихли, не понимая, что за чудную забаву удумал немчин. Один из боярских челядинцев подошел ближе, завертел головой влево-вправо, приглядывался.

Одет по-русски, а сам черноликий, из-под богатой шапки лезут жесткие, курчавые волосы с густой проседью. Нос приплюснутый, на каштан похож. В общем — арап. У русских вельмож, как и у европейских, мавры и негры в цене. За совсем черного, говорят, до трехсот рублей платят. А этого, нарядного, с кривой саблей на боку Корнелиус видел на плацу уже не впервые, такого трудно не приметить. Только прежде арап приходил один, а сегодня с целой ватагой, и даже вон боярин с ним.

Но тут фон Дорн разглядел сбоку, в сторонке от толпы, статную женскую фигуру: черный плат, лазоревый охабень, в руке белый узелок — и про арапа сразу позабыл.

Стешка обед принесла. Значит, полдень.

Плат у Стешки был хоть и вдовий, но не убогий, а дивного лиможского бархата. Охабень доброго сукна, а как полы разойдутся, видно козлиные башмаки с алыми сафьяновыми чулками. Лицо набеленное, щеки по московской моде нарумянены в два красных яблочка. Смотреть на Стешку приятно, да и узелок кстати. В нем, Корнелиус знал, пироги с вязигой и маком, кувшин пива, кус баранины с имбирем и непременно зернистая белорыбья икра, вареная в уксусе.

По-европейски сейчас был полдень, а по-русски три часа дня. У московитов свое часоисчисление, время здесь высчитывают по-чудному, от восхода солнца, так что каждые две недели отсчет меняется. Нынче, на исходе октября, у русских в сутках девять дневных часов и пятнадцать ночных. Если прошло с зари три часа, значит, три часа дня и есть.

Стешка чинно села на бревно, расправила складки, на касаточку (это такое ласковое слово, означает Schwalbe, хоть Корнелиус на  узкую черную птицу вроде был непохож) поглядывала как бы искоса. Московитки нежностей на людях не признают, в мужчинах уважают строгость; галантность же почитают за слабость характера, поэтому фон Дорн от своей возлюбленной отвернулся. Обед подождет, сейчас недосуг.

Со Стешкой поручику исключительно повезло — и в смысле Диспозиции, и в разных прочих смыслах. Стешкин муж, пока не угорел в бане, был в Немецкой слободе пожарным ярыгой — следил, чтоб иноземцы костров не жгли и печные трубы чистили. Когда молодка овдовела, то так на Кукуе и осталась. Зажила лучше, чем при своем ярыге, потому что оказалась мастерица-белошвейка, шила местным матронам рубашки, сорочки, чулки, платки из батиста. Дом построила на слободской границе — на русский манер, но чистый, светлый. У Корнелиуса нынче рубахи были одна белей другой, тонкого голландского полотна, воротники кружевные, крахмальные, да и сам всегда накормлен, обогрет, обласкан.

У Стешки дома хорошо. Печь с сине-зелеными изразцами, окна из косых кусочков слюды, весело подкрашенных, так что в солнечный день по стенам мечутся разноцветные зайчики, как в католическом храме. Лавки деревянные, но покрыты пестрыми лоскутными салфетками, а на постельной лавке — перина лебяжьего пуха. Специально для Корнеюшки, чтоб ему удобней трубку курить, хозяйка завела и немецкое резное кресло, да к нему скамеечку, ноги класть. Сама сядет рядом на пол, голову на колено пристроит и давай песни напевать. Чем не парадиз? Особенно когда после купидоновых утех, а перед тем еще была баня с холодным медом, вишневым или клюквенным.

Говоря по справедливости, имелись и в русской жизни свои приятные стороны. А вернее так: если женщина захочет сделать жизнь мужчины приятной, то добьется своего хоть бы даже и в Московии.

Вдова звала Корнелиуса поселиться у нее совсем, но он держался, отговаривался службой — мол, должен жить при цейхгаузе. Стешка непонятного слова пугалась и на время отставала, но потом подступалась опять. Дело-то было не в цейхгаузе — боялся фон Дорн прирасти к сладкому житью, порастратить злобу, питавшую его решимость своими жгучими соками. Что дело закончится женитьбой, этого не страшился. Слава богу, русские законы на сей счет строги. Православной за «басурмана» замуж нельзя, а чтоб фон Дорн перекрестился в греческую веру, московиты не дождутся. Стешка, та, поди, сама охотно в католичество бы перешла, да только тут за такие дела можно и на костер угодить. Хотя кто ее знает. Возможно и не перешла бы, даже ради касаточки — очень уж набожна.

Всякий раз перед тем, как с поручиком на лавку лечь, Стешка снимала нательный крестик и, попросив у Богородицы прощения, закрывала икону занавесочкой — так полагалось по русскому обычаю. На следующий день после греха в церковь войти не смела, молилась перед входом, вместе с блудницами и прелюбодеями. Мальчишки и невежи показывали на таких пальцем, смеялись, а Стешка только земно кланялась, терпела. Женщины в Московии вообще безмерно терпеливы.

Мужья их бьют, держат взаперти, к гостям не выпускают, за стол не сажают. Говорят, сама царица, если захочет иноземных послов посмотреть или позабавиться комедийным действом, вынуждена подглядывать тайком, через особую решетку — да и это почитается за небывалую вольность.

За измену муж вправе жену убить до смерти, и ничего ему за это не будет. Другое дело — если сам супругу кому временно отдаст, в счет неуплаченного долга, такое не возбраняется. А что бывает с бабой, если на мужа руку подымет, Корнелиус уже видел. Московский суд на расправу скор, и наказания самые страшные, хоть бы даже и за сущий пустяк.

Один писец из Иноземского приказа, Сенька Кононов, (фон Дорн у него в свое время грамотку на кормление получал) оплошно пропустил букву в царском титуловании. За это ему, согласно уложению, правую руку до запястья долой — не бесчести великого государя. А обрубок загнил, пошел антоновым огнем, так и помер несчастный Сенька в воплях и страшной муке.

Или был мушкетер из лучшей в полку первой роты, которую допускают охранять улицы во время царских выездов, именем Яшка Ребров. Без злого умысла, по случайности, выронил мушкет в карауле у  Спасских ворот. Мушкет новейшей конструкции, с кремневым замком, от удара о камень взял и выпалил. Вреда никому не было, пуля в небо ушла, а все равно государственное преступление — в близости от высочайшей особы из оружия палить. Так Яшку, вместо того чтоб выдрать за нерадивость или в карцер на три дня усадить, отдали палачу. Правую руку и левую ногу отрубили парню, живи теперь, как хочешь.

Поначалу Корнелиус только ужасался безумной строгости московских законов, но по прошествии времени стал примечать, что люди как-то ничего, приспосабливаются, и законы эти нарушают много чаще, чем в Европе, где суд к человеческим несовершенствам много снисходительней. И пришел поручик к умозаключению: когда предписания закона непомерно суровы, человек исполнять их не станет — найдет обходной путь. На всякую силу отыщется хитрость. Просочится вода через камень, а трава прорастет через кирпич.

Чему-чему, а хитрости и пройдошливости у московитов можно было поучиться. Взять хоть самое обычное, незлодейское преступление: когда кто в долги залез, а отдать не может. В Москве за это должника хватают и ставят на правеж: лупят час за часом, с утра до обеда, батогами по лодыжкам, пока не взвоет и не побежит сам себя в кабальники продавать, лишь бы от муки избавиться. За годы военной службы фон Дорн столько раз в невозвратных долгах увязал, что, если б жить по-русскому обычаю, давно уж запродался бы на галеры, цепями греметь да веслами ворочать.

Так-то оно так, но москвичи, кто подогадливей, за день перед тем, как на правеж идти, заглянут на Палашевку, где палачи живут, да поклонятся кату деньгами или сукном, и тот дает за подношение кусок жести — положить за голенище. Тогда ничего, можно и под батогами постоять.

И женщины, если есть характер и голова на плечах, себя в обиду сильно не дают. Полковник Либенау со смехом рассказывал, как княгиня Кучкина от постылого и лютого мужа избавилась. Шепнула в царском тереме, будто князь знает заговор волшебный, как подагренную боль одолеть. А царь как раз подагрой маялся, который день с замотанной ногой в кресле сидел, плакал от злости. Мамки побежали к царице, шепнули. Та — к венценосному супругу: так, мол, и так, ведает князь Кучкин, как подагру заговорить и сам себя вылечивает, а от других таится. Вызвали мнимого целителя пред высокие очи. Он плачет, божится, будто ни о чем таком знать не знает. Поуговаривал его Алексей Михайлович, посулил большую награду, а когда князь не поддался, был ему явлен монарший гнев, во всем громоподобии. За колдовство, а еще больше за неподобное злоупрямство били Кучкина кнутом и сослали в Соловецкий монастырь на вечное покаяние. А княгиня нынче вдовой при живом муже, обывательствует в свое полное удовольствие, целый хор из пригожих песельников завела.

Если жить коварством и подлостью, не держаться за честь, за гордость, стелиться перед сильными и не жалеть слабых, то можно было отлично устроиться и в России. И многие из иноземцев устраивались. Как голландские купцы в Японии, которые топчут Христово распятие, чтоб получить от язычников шелк и фарфор. А здесь, в Московии, иной ловкач перекрестится в византийскую веру, и сразу все двери перед ним открыты: торгуй чем хочешь, покупай холопов, бери богатую невесту. Кто больше всего богатеет из европейских купцов? Не добросовестные торговцы, а кто вовремя дьяку взятку сунет да конкурентов перед властью очернит. А Корнелиус, жалкий простак, еще рассчитывал сделать здесь честную коммерцию! Да разве с этими дикарями сговоришься.

С рыжими волосами для париков «Лаура» никак не задавалось. У русских баб, видите ли, показывать волосы считается срамом. Они скорей все остальное на обозрение выставят, чем свои лохмы. Поди разбери под платками да шапками, кто тут рыжий, а кто нет. Девки, правда, косы наружу выпускают, но у московиток коса — девичья краса. Чем она длинней и толще, тем невеста больше ценится, хоть бы даже вся рожа в прыщах. Косу девка ни за какие деньги не продаст. Оставались только гулящие, которые ходили по Москве простоволосыми. Этих-то полно, проходу от них нет, но рыжих попадалось куда меньше, чем в той же Голландии. Пока Корнелиус добыл волосы нужного оттенка только у одной, вовсе спившейся, за штоф вина и полкопейки. После рассмотрел — они хною крашенные.

Однако пергаментную завертку с торговым образцом берег, не выбрасывал. В полку поговаривали, скоро будут на Север посылать, против старообрядцев, что заперлись в своих лесных скитах, крестятся не по-правильному и царских податей платить не желают. Там, на Вологодчине, будто бы рыжих много. Фон Дорн прикидывал, как будет брать трофеи. Под корень резать не станет, не зверь, можно бабам и девкам вершка по четыре оставить. Ничего, через год новыми волосами обрастут.

А не пошлют в северные леса — не надо. Тогда вступит в действие секретная Диспозиция.

* * *

— Новиков, шпынь ненадобный! Свинячий морда расшибу!

Фон Дорн бросился к Миньке Новикову из четвертого плутонга. С Минькой беда — подлый, жестокий, другие солдаты его боятся. Вчера, говорят, кошку поймал и с живой шкуру драл — визгу было на всю казарму. Следствия по этому пакостному случаю Корнелиус еще не учинял. Если окажется правда — послать Миньку с запиской к полковому прохвосту, пускай всыплет извергу полста горячих, чтоб не мучил бессловесных тварей, не позорил солдатского звания. Вот и сейчас, разучивая боевой прием — как удар ножом отбивать — Новиков нарочно вывернул руку щуплому Юшке Хрящеватому. Тот весь скривился от боли, а закричать боится.

Пришлось Миньку побить. Корнелиус поставил его стоять «смирно» и поваксил ему харю — несильно, чтоб переносицу не сломать и зубов не выбить, но все же до крови. Минька подвывал, руки держал по швам. Ничего, выродок, у прохвоста под розгами ты еще не так завоешь.

К розгам и оплеухам фон Дорн прибегал нечасто, только если уж такой солдат, что слов и увещеваний вовсе не понимает. Начальствующий над людьми должен уметь к каждому свой подход найти, иначе какой ты командир? Если солдат плох — значит, офицер виноват, не сумел выучить, не додумался, как ключ подобрать. Но есть, конечно, и такие, как Новиков, кто отзывчив лишь на битье и ругань.

Битье ладно, хорошо бы и вовсе без него, а вот ругань в военном ремесле — первейшее дело, без нее ни команду отдать, ни в атаку повести. Изучая русский язык, фон Дорн первым делом взялся за  эту словесную науку. В ругательстве, не в пример прочим умениям, московиты оказались изобретательны и тонки. Причина тому, по разумению Корнелиуса, опять была в чрезмерной строгости законов. За матерный лай власть карала сурово. По торжищам и площадям ходили особые потайные люди из числа полицейских, по-русски — земских ярыжек, держали ухо востро. Как заслышат где недозволенную брань, кто про кровосмесительное подло кричит, ярыжки такого сразу хватают и тащат на расправу. Только эта мера плохо помогает — от нее ругаются еще витиеватей и злее. Да и сами блюстители благонравия, когда ругателя за волосы в Земской приказ волокут, так бранятся, что непривычные люди, из приезжих, обмирают и творят крестное знамение.

Доскональное знание московского речевого похабства нужно было не только для воинской службы, но и для успеха Диспозиции. Поэтому лаяться Корнелиус выучился так убедительно, что бывалые кукуйцы только крякали, а Стешка иногда краснела, иногда смеялась. Погодите, грозился про себя фон Дорн, то ли еще будет. Так выучусь на вашем варварском наречии изъясняться, что никто по разговору за немца не признает.

По правде сказать, и туземную любовницу поручик завел себе неспроста, с умыслом. На его бравые усы и сахарные, толченым порошком чищенные зубы заглядывались и служанка Лизхен из «Аиста», и вышивальщица Молли Дженкинс, а он предпочел Стешку. Почему? Кроме прочих уже упомянутых резонов еще и потому, что половина времени при свиданиях уходила на учение: как называется вот это, как сказать вот то, да как правильно выговорить «pastszchenok».

По вечерам, наскакивая в конюшне на мешок с соломой и тыча в него из разных позиций шпагой (эту экзерцицию необходимо проделывать ежедневно, чтобы не утратить гибкости членов и сноровки), фон Дорн воображал, что разит весь сонм подлых московитов, и говорил своим врагам так.

Вы думаете, что навеки схоронили меня в вашем гнусном болоте? Положили в гроб, заколотили гвоздями и сверху присыпали сырой русской землей? Мы, европейцы, для вас — нелепые, безъязыкие уроды, nemtszi, каждого такого за версту видать? Говорите, у вас не бывало прежде, чтоб иностранец из Москвы обратно в Европу убежал? Кто пробовал — быстро ловили, били батогами, рвали ноздри и в Сибирь. Ничего, скоты длиннобородые, такого немца, как Корнелиус фон Дорн, вы еще не встречали. Уйду от вас, убегу, хрен с горчицей вам всем в глотку! Верну себе свободу, добуду богатство, и с обидчиком сквитаюсь, dolg platezchom krasen.

А Диспозиция у Корнелиуса была вот какая.

За год, к следующему лету, выучить русский язык  — да так, чтоб не могли опознать иностранца. Московская одежда уже была припасена: кафтан, островерхая шапка, юфтевые сапоги. Скоро, месяца через два-три, пора будет бороду отпускать.

А главный пункт Диспозиции состоял в том, чтоб из Москвы не с пустыми руками утечь, побитой собакой, а при трофеях и полном душевном удовлетворении.

В день, когда подьячий Иноземского приказа Федька Лыков, от кого все обиды и ущемления, за какой-нибудь надобностью явится в присутствие при «большом наряде», то есть в казенном царском кафтане из Оружейной палаты, подстеречь мздоимца в тихом углу, каких в Кремле множество. Стукнуть раз по лбу, чтоб обмяк. Кафтан, сплошь золотом тканый, с жемчужным воротником и рубиновыми пуговицами с него снять, шапку с соболями и алмазным аграфом тоже. Вот и будет возмещение за отобранный капитанский чин, за недоплаченное жалованье и украденные подъемные. С большущими процентами.

Хватит и отцовскому будильнику на подобающие хоромы, и брату Клаусу на возрождение Теофельса останется. Сладостней же всего то, что гнусного Федьку за пропажу царского добра будут долго батогами сечь, пока не возместит ущерб до последней полушки. Попомнит, lahudrin syn, «Корнейку Фондорина».

К своему переиначенному на туземный лад прозванию поручик привык не сразу. Выговорить «Cornelius von Dorn» русским отчего-то было не под силу. Теперь он откликался и на Корнея Фондорнова, и на Корнейку Фондорина. Пускай. Недолго терпеть осталось.

Напоследок, перед тем как идти к Стешке обедать, Корнелиус затеял главное на сегодня упражнение: огненный бой ротным построением. Эта батальная премудрость была его собственным изобретением, предметом особенной гордости.

Началось с того, что мало кто из русских мушкетеров оказался пригоден к стрельбе. До поручика фон Дорна за неисправностью оружия да отсутствием пуль с порохом солдаты палить не умели вовсе. Когда, избавившись от капитана Овсейки и кое-как наладив мушкеты, Корнелиус впервые повел роту на стрельбище, вышло худо. Перед тем, как нажимать на спусковую скобу, мушкетеры крестились и жмурили глаза, а двое (сам же и не досмотрел), забыли в стволе шомполы, отчего одному вышибло глаз, другому оторвало пальцы. Положим, за увечья поручику ничего не было, в московитском войске это дело обычное, но пришлось обучать стрельбе каждого солдата по одиночке. Зато теперь — хоть в армию к принцу Конде, краснеть за такую роту не придется.

Мишени фон Дорн велел воткнуть в землю у глухой стены заброшенного лабаза: сто жердей с руку толщиной — вроде как турецкие янычары.

По команде «Рота, к палбе становис!» солдаты забегали, выстроились четырьмя шеренгами, каждый на своем месте. В первой шеренге лучшие стрелки, за ними, в затылок, заряжальщики.

Верховой боярин подъехал ближе, встал подле арапа. Теперь можно было разглядеть и лицо: резкие, сухие черты, нос с горбинкой, а брови при седой бороде черные. По всему видно, большой важности человек.

Корнелиус покосился на вельможу. Кланяться, lomati schapku или нет? По воинскому уставу на учениях необязательно. Ну, раз необязательно — так и нечего.

Отвернулся, махнул тростью:

— Пали!

Чем хорошо было фондорновское построение — никаких приказаний от командира больше не требовалось. Стрельба велась не залпами, а вольно, когда кто получше прицелится. Пальнул, а сзади уже новый снаряженный мушкет подают, и так без перерыва. В минуту мушкетер из первой шеренги до четырех выстрелов делает — да не вслепую, как заведено во всех армиях, а с толком и смыслом.

Красуясь перед боярином и прочими зрителями, Корнелиус сел на барабан, закинул ногу на ногу и даже трубку закурил. Грохот, дым, от жердей щепа летит, а командир знай себе позевывает — мол, мне тут и делать нечего.

Трех минут не прошло, а от сотни мишеней нетронутыми много десятка полтора осталось. Были янычары, да все полегли.

Корнелиус дунул в глиняный свисток, слышный даже через пальбу. Мушкетеры сразу ружья к ноге.

— Багинет! — крикнул фон Дорн.

Солдаты воткнули в дула длинные штыки.

— Атака, марш-марш!

И тут уж Корнелиус недокуренную трубку отложил, шпагу из ножен выхватил и вперед.

— Ура-а-а!

В мгновение рота смела последних безответных турок к разэтакой матери.

Когда фон Дорн снова выстроил разгоряченных, с черными от порохового дыма лицами солдат, кто-то сзади тронул его за плечо.

Давешний арап, лицом еще чернее мушкетеров. Сказал по-русски (Корнелиус сначала чистоте речи позавидовал, а уж потом вник в смысл):

— Поди-ка. Шляпу поправь и иди. Ближний государев боярин Матфеев с тобой говорить желает.

Фон Дорн трость выронил, схватился шляпу выравнивать. Так вот что это за вельможа! Самый первый российский министр, пожалуй, что и канцлер, наиглавнейший царский советник, коннетабль всех московских армий Артамон Сергеевич Матфеев!

Если б знать — непременно поклонился бы, шея бы не переломилась. И на барабане развязно, нога на ногу, рассиживать не следовало, да еще с трубкой.

Шагая, как на параде, приблизился к великому человеку, вытянулся тетивой, шляпу с перьями сдернул. Вытаращился снизу вверх ревностно, как подобает. По московитскому артикулу называться и докладывать начальству не полагается. Спросят, кто таков — тогда и отвечай.

— Ловко командуешь, капитан, — сказал канцлер, глядя на фон Дорна холодными голубыми глазами. — Никогда такой сноровки не видал. Ты кто? Какого полка?

— Хрестьяна Либенавина полка третьей мушкетерской роты поручик Корнейка Фондорн! — гаркнул Корнелиус без запинки и почти без акцента.

— Немчин? — спросил боярин и сразу, не дожидаясь ответа, задал еще несколько вопросов, так что стало видно — человек ума скорого, нетерпеливого. — Сколько лет как в Россию выехал? Или из «старых немцев»? Где ротный капитан? Почему на барабане сидел, когда рота палила?

Фон Дорн стал рапортовать по порядку, стараясь делать поменьше ошибок.

— Точно так, немец. Выехал тому полгода. (У боярина удивленно дрогнули брови). Капитан Творогов недужен. А на барабане сидел нарочно. Будто турецкий пуля командир сразил, а это ничего, бою не помеха. Если так палить, рота отлично может и совсем без командир.

— Это какой такой Творогов? — спросил Матфеев арапа.

Черный человек сказал — вольно, спокойно, будто равному:

— Овсейка Творогов, из боярских детей. Сам он солдат выучить так не мог — по все дни пьяный валяется. Гнать бы его, бражника, в шею, да он Хованскому, князь Ивану, крестник. Я ж говорил, боярин, стoит на ученье это поглядеть. И на поручика этого. Кого ж лучше вместо Митьки?

Корнелиус покосился на удивительного арапа. Все знает, даже про овсейкино пьянство!

Министр-канцлер внимательно рассматривал фон Дорна, что-то прикидывал. Чего ждать от этого осмотра, было неясно, но чутье подсказало поручику — сейчас, в сию самую минуту, решается его судьба, и от такого соображения Корнелиус стиснул зубы, чтоб не застучали.

— Ну гляди, Ванька. — Матфеев потер веки (пальцы у боярина были сухие, белые, с перстнями). — На тебя полагаюсь. Разъясни капитану, что к чему, а я в Грановитую, Думу сидеть.

Повернул аргамака, взял ходкой рысью в сторону заставы. Дворяне свиты заспешили садиться в седла, ливрейные скороходы припустили быстрее лошадей. Остался подле Корнелиуса один арап Ванька. Тоже рассматривал, да еще внимательней, чем министр. Глаза у черного человека были большие, круглые, с белками в красных прожилках.

Фон Дорн встал повольнее — все ж таки не перед канцлером, но шляпу пока не надевал.

Чтоб не молчать, сказал:

— Я не капитан — поручик, боярин путал.

— Артамон Сергеевич никогда ничего не путает, — медленно, негромко проговорил Ванька. — Он до всякой мелочи памятлив, все помнит и  к оговоркам привычки не имеет. Раз сказал «капитан», стало быть, Корней, ты теперь капитан и есть. И не просто капитан, а начальник Матфеевской мушкетерской роты.

Про эту роту фон Дорн, конечно, слышал. Царская лейб-гвардия, состоит на канцлеровом довольствии. Там простой мушкетер получает жалованья больше, чем обычный полковой поручик, да живут по-барски, на всем готовом. В Матфеевскую роту из русских берут только дворян не последних родов, а так служат все больше швейцарцы, немцы и шотландцы. Статные молодцы, один к одному, Корнелиус не раз видел их и на Красной площади, и у ворот Матфеевского дворца что на Покровке. Смотрел на выправку, на серебреные кирасы. Завидовал.

Поэтому так и затрепетал от араповых слов, не поверил счастью. Ему, лямочнику солдатскому, в Матфеевскую роту и прапорщиком попасть — великая удача.

— Зови меня Иваном Артамоновичем, — продолжил благодетель. — Я боярину крестник и в доме его дворецкий. Что скажу, то и будешь делать. Житье тебе отныне при Артамон Сергеевичевых палатах. Роту свою с урядником отошли, сам со мной ступай, принимай новую команду.

— А что прежний капитан? — спросил фон Дорн, все-таки опасаясь подвоха.

— Митрий Веберов помер, — спокойно ответил Иван Артамонович. — Четвертого дня видели, как он вечером тайно из палат Иван Михалыча князь Милославского выходил, где Митьке быть незачем. А поутру, как ему мушкетеров на караул к  царицыному терему вести, споткнулся Митька на ровном месте, да на нож и упал. Горлом. Молитвы — и той прочесть не успел. Все в руце Божьей.

Арап перекрестился коричневой рукой с белыми ногтями.

— Смотри, Корней. Будешь верен и по службе исправен, высоко взлетишь. А заворуешь, на посулы зложелателей польстишься, будет и с тобой, как с Митькой, псом неблагодарным. Примешь смерть от этой вот руки, в чем клянусь тебе Господом нашим Иисусом Христом, Пророком Магометом и богом Зитомбой.

Про бога Зитомбу Корнелиусу слышать не доводилось, но на руку Ивана Артамоновича он посмотрел снова, теперь ее еще более внимательно. Рука была жилистая, крепкая, внушительная.

— Только воровать тебе незачем, — сказал арап уже добрее. — Человек ты сметливый, я давно к тебе присматриваюсь. Сообразишь, в чем твоя выгода. Сорок рублей жалованья тебе месячно, да стол от боярина, да полный наряд, да награды за службу. Ты держись Матфеева, капитан. Не прогадаешь.

Тут новый фондорновский начальник улыбнулся, и зубы у него оказались еще белей, чем у Корнелиуса. Спросить бы, чем так начищает? Не иначе — толченым жемчугом. На влажных от слюны резцах Ивана Артамоновича волшебно блеснул луч осеннего солнца, и капитан фон Дорн вдруг понял: никакой это не арап, а самый что ни на есть благовестный ангел, ниспосланный Господом с небес в воздаяние за все перенесенные обиды и неправды.

<< Глава пятая < Оглавление > Глава седьмая >>


Все авторские права удерживаются
© 1856—2001 Борис Акунин (текст), Артемий Лебедев (оформление)